главная

Горький о Шаляпине. Голос эпохи

Великий оперный певец Федор Иванович Шаляпин — одна из знаковых музыкальных фигур рубежа XIX — XX веков. Свой путь на сцену он, выходец из семьи крестьянина Вятской губернии, проложил упорным трудом и огромной любовью к музыке.

Начало его музыкальной «карьеры» состоялось в церковном хоре, когда Шаляпину было 9 лет. В возрасте 10 лет он впервые попал в театр, и оказался навсегда очарован миром искусства; уже с 12 лет он начал участвовать в спектаклях гастролировавшей труппы в качестве статиста.

Один коллектив сменялся другим. Шаляпин пел в Казани, Уфе, Тифлисе, Москве и Санкт-Петербурге, но везде это были небольшие, второстепенные роли. Его исполнительский талант получил все необходимые условия для развития лишь в 1896 году, когда Савва Мамонтов заметил его, предложил переехать обратно в Москву и стать солистом его Московской частной оперы.

Все это время он зарабатывал на жизнь простым, черным трудом. И все это время удивительным образом бок о бок с его жизнью, до поры до времени никак не пересекаясь, проходила жизнь будущего знаменитого писателя Максима Горького.

По словам журналиста венской газеты Neues Wiener Journal, Шаляпин рассказывал об этом так:

«Мне было 16 лет, когда я работал в Казани на лесном дворе. Через улицу помещалась булочная, куда я ходил за хлебом. В подвале, где выпекался хлеб, молодой рабочий, обнаженный по пояс, месил тесто.

Это был Горький, тянувший лямку чернорабочего и не помышлявший о беллетристике.

Мы тогда не были знакомы.

Из Казани я попал в Уфу. Лесной двор я променял на место артельщика и состоял при станции Уфа. Я часто встречал одного чернорабочего — он передвигал вагоны с одного пути на другой.

Это был Горький.

Мы и тогда не были знакомы. Но в местных повременных изданиях стали появляться чьи-то небольшие расказы. В них развертывалась жизнь русского рабочего, и они меня захватили. Я уже и тогда чувствовал свое истинное призвание и дал себе слово, что лишь только осуществятся мои мечты, я пойду к автору рассказов и назову его братом.

Этот никому неведомый автор был Максим Горький.

Я еще раз изменил профессию. Я работал на Волге по перегрузке арбузов. Десять-пятнадцать рабочих составляли цепь, и арбузы перекидывались по этой цепи с парохода в амбары к берегу. За всякий арбуз, упавший в воду, приходилось слышать площадную ругань. И все это за каких-нибудь 30 копеек в день.

Я перегружал арбузы, а душа моя рвалась туда, в храм искусства. И я ушел из цепи грузчиков и пошел в театр. <…>

Однажды… Я только стал разгримировываться, как в дверь моей уборной кто-то постучался. Вошел какой-то неизвестный и отрекомендовался:

— Я Максим Горький… Я знаю историю твоей жизни… Мы братья»

С 1897 по 1898 годы Горький жил в посёлке Каменка (ныне город Кувшиново Тверской области) на квартире у своего друга Н. З. Васильева, работавшего на Каменской бумагоделательной фабрике и руководившего нелегальным рабочим марксистским кружком. Впоследствии жизненные впечатления этого периода послужили писателю материалом для романа «Жизнь Клима Самгина». В этом романе Федор Иванович Шаляпин — к тому времени близкий друг Горького и уже известнейший оперный артист — стал одним из действующих лиц. С потрясающей выразительностью Горький описывает влияние на слушателей — даже на самую низкопробную, пошлую, развязную публику — человеческого Голоса. Голоса, вызывающего трепет не в разуме и даже не в сердце, а где-то гораздо глубже: в самых первозданных, природных, животных основах человеческого существа.

***

– Про-осим же! «Дубинушку-у»!

– Господа! Тише!

– Перестань, Володька, слышишь: Шаляпина просят «Дубинушку» петь, – строго сказала Алина.

– Пусть поёт, я с ним не конкурирую.

Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:

– В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от…

– К чёрту аристократию!

Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:

– Господа! Вас просят помолчать.

– А как же свобода слова! – крикнул некий остроумец.

Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:

– Да – от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?

– Шш, — тише!

Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчётливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:

Эх, дубинушка, ухнем!

– Чёрт возьми, — сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:

– Эй-и…

Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рёв сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и ещё чей-то, старческий, дрожавший.

Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал ещё более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряжённые, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:

На цар-ря, на господ

Он поднимет с р-размаха дубину!

– Э-эх, — рявкнули господа: – Дубинушка – ухнем! Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то ещё не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царём Иваном Грозным при въезде его во Псков, – маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, – фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с её лицом умного мужика.

Теперь он видел Фёдора Шаляпина стоящим на столе, над людями, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, – таким Самгин ещё никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что-то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, – страшное в том, что он так же прост, как все люди, и – не похож на людей. Его лицо – ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел и – вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть – месть царю, господам, рычащая, беспощадная месть какого-то гигантского существа.

«Вот – именно, разгримировался до полной обнажённости своей тайны, своего анархического существа. И отсюда, из его ненависти к власти, – ужас, в котором он показывает царей».

Когда Самгин, все более застывая в жутком холоде, подумал это – память тотчас воскресила вереницу забытых фигур: печника в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал её прикосновения. В уши его все-таки вторгался шум и рёв. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами:

– Браво-о!

Он схватил руку Самгина, сдёрнул его со стула и закричал в лицо ему рыдающими звуками:

– Понимаешь? Самоубийцы! Сами себя отпеваем, – слышишь? Кто это может? Русь – может!

Его разнузданное лицо кошмарно кривилось, глаза неистово прыгали от страха или радости.

– Владимир, не скандаль! – густо и тоном приказания сказала Алина, дёрнув его за рукав. – На тебя смотрят… Сядь! Пей! Выпьем, Климуша, за его здоровье! Ох, как поёт! – медленно проговорила она, закрыв глаза, качая головой. – Спеть бы так, один раз и… – Вздрогнув, она опрокинула рюмку в рот.

<…> в зале снова кипел оглушающий шум, люди стонали, вопили:

– Повторить! Бис! Ещё-о!

И неистощимый голос снова подавил весь шум.

Так иди же вперёд, мой великий народ…

– Ну, я больше не могу, — сказала Алина, толкнув Лютова к двери. – Какой… истязатель ужасный!

***

Мы намеренно не прикладываем к этой статье никаких звуковых иллюстраций: голос Шаляпина, великий и прекрасный даже в старинной, поврежденной временем записи, все же отличается от того, что слышала публика на живом выступлении. И мы не хотим проводить однозначных параллелей между эпизодом из романа и какими бы то ни было конкретными примерами исполнения. А потому предлагаем уважаемым читателям пользоваться своим воображением и художественной эрудицией.

Добавим только, что при всем описанном Горьким вкладе Шаляпина в революционное дело, при учете присвоенного ему в 1918 г. звания народного артиста республики, с 1922 года карьера Шаляпина развивалась исключительно за рубежом. Сперва его увлекли гастроли в Америке и Европе. А в 1927 году в Париже он пожертвовал деньги в пользу детей русских эмигрантов, что было представлено как «помощь белогвардейцам на борьбу с Советской властью». Шаляпина лишили звания народного артиста (это постановление было отменено лишь в 1991 году) и запретили возвращаться на родину. Скончался он в Париже в 1938 году, где и был похоронен, с последующим переносом в 1984 году праха на Новодевичье кладбище в Москве.

Что демонстрирует еще раз, насколько непредсказуемо и необоримо бывает вращение «жерновов истории»…

 

 

Добавьте комментарий

Комментарий появится на сайте после проверки модератором
Чтобы не пропустить ничего интересного, подпишитесь на нашу рассылку: